– Идемте, я вас погрею.
– Хорошо, – ответил Егор Иванович и, не глядя на нее, повернул к выходу. Но уже по ступенькам он зашагал быстрее; тогда подруга схватила его холодной и влажной рукой за палец. «Пустите меня!» – крикнул он, выбежал на тротуар и завертелся.
– А! Герой дня, Абозов! – услышал он голос Камышанского, и руки, вялые, как плети, обхватили его. Пришлось пойти в «Капернаум», рассказывать криминальное и пить красное вино. В девятом часу у Камышанского сломался карандаш.
– Довольно, – воскликнул он, – теперь едем дальше. Егор Иванович поехал дальше, ему было все равно.
До двенадцати они ужинали в ресторане «Париж». За столом сидели Хлопов, Волгин, угрюмый и старый натуралист Мардыкин и еще человек пять. Пили водку, красное вино и коньяк. Егор Иванович молчал, с удовольствием покачиваясь в винных парах. Попозже прибыли Правдин и круглолицый одутловатый блондин с выпученными скорбно глазами – скульптор Иваненко, по прозванию Великий провокатор. Он сел рядом с Егором Ивановичем и принялся допытывать – известно ли ему о существовании тайного общества «Хор гениев», Великим провокатором которого он состоит.
Егору Ивановичу все это показалось ужасно смешным, он засмеялся. Иваненко, пролив на него стакан вина, закричал:
– Вы идиот, молодой человек. Гении уничтожат вашу сущность. Вы будете вышвырнуты из города или займетесь продажей спичек на Поцелуевом мосту.
После полуночи поехали за город в ночные кабинеты. Егор Иванович сидел на извозчике с Великим провокатором и всю дорогу просил у него прощения. В кабинете он заснул. Затем его расталкивали и куда-то еще повезли. Очнулся он от стеснения в сердце и смертельной тоски. Под низким потолком горела керосиновая лампа. В густом навозном воздухе сидели и дремали у столиков крепкие, рослые мужики в синих кафтанах. За столиком Абозова всхрапывал Камышанский, уронив бороду в тарелку с капустой. Невдалеке седой и древний извозчик рассказывал:
– Ездил я при трех императорах пятьдесят годов. У, сколь народу перевозил. Зубы мне еще при Николае выбили. Народу теперь много развелось, разве всем вышибешь. Народу много, а разуму столько же осталось, на всех не хватает. Много и зря живут, без ума, как мураши. В прежнее время господа по-французски говорили, везешь его – уважаешь, значит он умнее тебя. А теперь он сидит, сам еще не понимает, что мелет языком, а я уж понял: ему скушно; он как птица: поел, и ну языком молоть, бабу увидел, и ну языком молоть. Ему все одно, что день, что ночь. Дождик – у него зонтик есть; нос у него зазябнет – поворачивай в ресторан. Я ему нарочно начну говорить – из деревни, мол, писали – у нас урожай плохой. А ты, говорит, мне зубы урожаем не заговаривай, поезжай хорошенько. Одна смехота с ними. Так ты и помни: мы – это одна статья; они – это совсем другая статья. Бог и тот на седьмой только день отдохнуть прилег. А человек без дела в год измордуется, водки одной сколько сожрет со скуки. Говорят, еще годов пять подождать надо, тогда они сами друг дружку поедят. Баба тут одна ходит, бродячая, весь город охрещивает. Ох, прости господи, плохой город Питер.
Старик тяжело поднялся, захватил кнут и шапку и, проходя мимо Егора Ивановича, усмехнулся в седые усы:
– С вашей милости кобыле на овес, сам-то я давно уж не пью, – сказал он, подставляя корявую ладонь.
Егор Иванович глядел на него с недоумением, чувствуя какую-то ни на что не похожую гадость. В это время Камышанский, подняв голову, забормотал измятым голосом:
– Дай ему, пожалуйста, рубль. Он говорил что-нибудь? Я плохо слышал. Это здешний философ. Я его снимал, портрет помещен в «Зеленом журнале». Старый пес по десяти рублей в ночь зарабатывает. Дамы сюда приезжают и плачут. Ну, поехали по домам. Хочу спать. Я совсем упился.
Старик получил рубль, степенно поклонился и пожелал счастливого пути.
Поздно на следующий день Егор Иванович поднялся наверх; здесь было солнечно, блестел паркет; Марья Никаноровна, сидя на диване, помогала Козявке раскрашивать картинки. При виде Егора Ивановича она привлекла дочку, посадила на колени, обняла и глядела на него молча и выжидая. Он поцеловал Козявку, поспешно прильнувшую опять к матери, поцеловал Марью Никаноровну в волосы, сел и прикрылся рукой.
– Так плохо и гнусно мне еще никогда не бывало, – сказал он. – Я удивляюсь, как ты до сих пор пускаешь меня в квартиру. Удивляюсь очень твоему терпению.
Марья Никаноровна, поглаживая Козявкины русые локоны, ответила:
– Ты ошибаешься, Егор, я уже несколько дней перестала тебя терпеть.
– Благодарю, конечно ты права. Что же, мне уйти сейчас?
– Да, я думаю, что нужно уйти.
Егор Иванович отбросил стул и пошел к двери, но на пороге остановился.
– Дело в следующем, – проговорил он, фыркая носом, – что я очень бы не прочь нырнуть куда-нибудь к чертям, в Фонтанку.
– Егор, я тебе не верю.
– Хорошо, увидишь.
– Все это слова, понимаешь – фразы!..
Она сдержалась и опять принялась гладить девочку. Егор Иванович ковырял ногтем краску на дверной притолоке.
– Можно тебе сказать два слова? – спросил он. – Я всегда чувствовал в себе огромную силу, невероятную силу, такую, что мне все представлялось возможным. И каждый раз, когда я устремлялся на что-нибудь, наступала минута, когда эта сила поворачивала и, как таран, вместо цели ударяла вверх, в пустоту. Тогда становилось тошно, безразлично и гнусно! Так и сейчас. Я ничего не делаю. Я ни на что не способен! А это неправда! Поставь меня на настоящее дело. Попробуй… Ты знаешь, как я в партии работал. И ушел только потому, что она сама развалилась…