Вышла книжка «Дэлоса» с повестью Егора Ивановича, и критик Полынов напечатал о нем статью, где называл Абозова сыном народа, вскормленным музами; быком, взрывающим целину, и еще каким-то животным; нашел у него римский профиль и женскую душу.
Статью прочли, об Егоре Ивановиче заговорили в кружках и гостиных, и Гнилоедов послал ему записочку с просьбой второй повести.
Затем в комнатке у Егора Ивановича появилась личность, выбритая иссиня, в визитке, желтых башмаках и с пенсне без оправы. Это был один из трех рецензентов, бывших на вернисаже.
Быстро оглянувшись, он сбросил штаны Абозова со стула, сел, высоко закинул ногу и, уставясь карандашом на растерзанного и немытого Егора Ивановича, проговорил:
– Англичане говорят: здоровье – камень, слава – дым. Итак, вы все же выбираете славу. Побеседуем. Сколько вам лет?
– Двадцать восемь, – ответил Егор Иванович растерянно.
– Год и место вашего рождения? Ваше образование? Женаты? Есть дети? Чем занимаетесь? Сидели в тюрьме? – спрашивал рецензент столь быстро, что Егор Иванович толком ответил лишь на последний вопрос. Рецензент что-то записал в блокноте и продолжал:
– Прекрасное начало. Далее – редакции необходимо знать ваше отношение к половому вопросу, к черте оседлости, к последней правительственной реакции… Кстати – вы были в «Подземной клюкве»? Считаете ли, что для пробуждения общественных инстинктов необходимы такого рода ночные кабаре?
Рецензент спрашивал и писал, хотя Егор Иванович только мычал на вопросы и морщил лоб, стараясь сообразить, что он думает по такому-то вопросу. Огромная подошва торчала перед его носом. Затем она скрылась, рецензент вскочил, пожал руку, сказал, где и когда будет напечатано интервью, и вышел, топая американскими башмаками.
Затем явился Поливанский, поздравил Егора Ивановича, целый час рассказывал новости и глупости и взял слово, что Абозов завтра придет в «Подземную клюкву» на знаменитый вечер.
Егор Иванович кивал головой, поддакивал, соглашался и заказал было самовар, но Поливанский не остался пить чай. Затем снизу пришел швейцар и позвал Абозова к телефону.
Егор Иванович накинул пальто и с неудовольствием слез вниз. Он удивлялся – зачем его тревожат? Кому он еще понадобился?
В телефонную трубку заговорил отрывистый голос Белокопытова:
– Послушай, Егор, ты сошел с ума. Я советовал тебе не быть слишком развязным, а ты вообще провалился. Я очень жалею, что спал и эта дура меня не разбудила. Кстати, ты не болтай, что застал ее у меня. Ну? Что же ты молчишь?
– Я слушаю, – ответил Егор Иванович.
– Дело в следующем. Завтра, пожалуйста, приходи в «Клюкву». Мы должны условиться. Послезавтра назначено, наконец, заседание в «Дэлосе». Гнилоедов – хам. У него не ладятся отношения с Валентиной Васильевной, и он нажимает на меня. Как будто я скажу – Салтанова так и кинется ему на шею. На черта он ей нужен со своим журналом. Я теперь требую, чтобы меня назначили редактором художественного отдела. Ты, конечно, меня поддерживаешь. Эти проклятые «Зигзаги» откололись от нас и затевают какой-то свой журнал и выставку. Ты как живешь? Я слышал: работаешь над новой повестью?
– Хорошо, я приду, – ответил Егор Иванович и повесил трубку.
Все эти дни, валяясь с папироскою на диване, он даже и не думал ни о чем, а только следил, как проносились обрывки мыслей, то безнадежных, то отчаянных, то общипанных, как вороны на дворе у Сатурнова; ему даже нравилось это состояние оцепенения и сосущей тоски.
Но когда он прочел в газете статью Полынова, внезапно нескончаемая, казалось, вереница мыслей оборвалась. Он подумал, что месяц назад ходил бы, как пьяный, от таких похвал. Вся последующая сутолока совсем уже вывела его из состояния оцепенения. Жить было грустно, но не безнадежно. Пережитое тускнело с каждым часом. Он чувствовал еще и томность и слабость, но боль прошла, и не была ли она выдумана им самим? Во второй раз в своей жизни он устремлялся к несуществующему, страдая от любви, такой же призрачной, как те райские земли в закате над дымами Балтийского завода.
После разговора с Белокопытовым ему снова захотелось продолжать прерванную повесть. Он просмотрел рукопись, погрыз вставочку, нарисовал на чистом листе несколько домиков и харь, затем оделся, выбрился и вышел на улицу. День был сумрачный и холодный, воздух оставлял на языке металлический вкус. Егору Ивановичу была противна особая какая-то бодрость в ногах. По переулкам он добрел до Невского. Прохожие казались будничными, дома тусклыми или облезлыми, небо низким, тротуар весь заплеван. Около Пассажа Абозов остановился. Мимо прошла сильно накрашенная девица в общелкнутой юбке и рыжей лисе на вертлявых плечах; она поднялась по ступенькам в Пассаж. Егор Иванович, глядя ей вслед, почувствовал, как точно свинцом налились все жилы и тяжесть легла на темя. «Ах, вот оно что!» – подумал он и, не в силах пошевелиться, глядел, как прошла вторая девица, хорошенькая, под вуалью, в бархатной шубке; за ней полезла туда же нарумяненная бабища, в перьях, в кошачьих хвостах, с приподнятой юбкой над икрами, как шампанские бутылки.
«Нет, нет, и этой еще нужно что-то говорить, а надо взять самую мерзкую, – подумал Егор Иванович, – не похожую на человека».
Ему стало холодно. Он взошел в Пассаж, медленно оглядывая каждую женщину. Его лихорадочные глаза и застывшая улыбка были настолько очевидны, что к нему немедленно подошла низенькая и толстая женщина (других подробностей он не рассмотрел) и сказала густым голосом, вылетевшим точно из пивного облака: