– Я вас презираю!
– Просим, просим, – завизжали девицы.
– Сдвиг, – проговорил он; и стало тихо…
Увыки взялись за венки
Вех путь прямит
И пу и пес алкая
Псу мор писали,
Алками в пляске
Стучали каблучки.
– Иван Петрович, это сдвиг, вы поняли? Все равно не поймете, – прошептала сестра Голованова. Слова ее были покрыты возгласами восторга. С угольного дивана поднялся полный бритый молодой человек, один глаз у него был выше другого, рот перекошен, сложенным в трубочку языком он облизнул губы…
– Тише, тише, – зашептали изо всех углов…
Он совсем высунул язык, провел им право и влево, спрятал и сказал:
– Мы выслушали несколько поэтических произведений, последнее из них произвело громовое впечатление… Очевидно – остальные поэты мало понимают, что такое новое искусство? Я объясню…
Стало тихо. Все уселись. Длинношеий юноша продолжал стоять, облокотясь на тумбу от цветка. У ног его на ковер опустились поклонницы. Он дымил сигарой, и усмешка остановилась на его больших губах.
– Что такое новое искусство, – повторил бритый человек. – Чувство современности. Тот, кто чувствует современность, получает славу и деньги. Современность есть то, что нас волнует. А что нас волнует? Каждый день читаешь в газете о зарезанной проститутке, об угоревшей семье, взрыве газа, пожаре, опрокинутом поезде, – волнует это вас?
– Нет, нет, – закричали изо всех углов…
– А если я скажу: мне не нравится, как писал Пушкин. Я хочу уничтожить картинные галереи. Я желаю разрезать слова на части и разбрасывать их по бумаге. Я желаю, чтобы мои картины не понимал никто… Волнует это?
– Да, да, к черту старое искусство, – закричали опять…
– Мы любим катастрофы! В каждом стихе, в каждой картине мы хотим видеть намек на невероятные события, на чудовищные катастрофы. Вот что нас волнует больше всего. Каждое мгновение мы ждем и хотим новой катастрофы… Поймайте это мгновение и запечатлейте, и вы модный художник, вы футурист… Сегодня гибнет нравственность и семья – пишите циничные стихи. Сегодня мы в вихре неврастении, мы не можем сосредоточиться ни на мысли, ни на слове – дробите слова, разбрасывайте их по бумаге… Завтра мы захотим чуда, экстаза – войте, как хлысты…
Он сел… Все молчали… Вдруг Иван Петрович подошел к нему и, неловко разводя руками, стал говорить:
– Вот только я одно хотел спросить, вот я приехал из провинции – мы все там спутались – чем нам жить, какой мечтой, где у вас прекрасное?
– Прекрасное? – переспросил бритый, привставая. – Это что за слово? – Он поглядел по сторонам. – Какая-нибудь пошлость? Для чего вам оно?
– То есть как для чего?
– Переживайте каждую минуту остро. Вот вам ответ. А если хотите – то нет ни красоты, ни религии, ни нравственности, ничего. Есть мгновенье современности, это все…
…Когда Иван Петрович вышел опять на мороз, повторяя: «Боже мой, что такое? С ума я сошел? Или уж это конец?» – луна стояла так же высоко, и в морозном пространстве опускались снежные иглы.
Костер вдалеке догорал. На углу стоял извозчик, около него Вася.
– С благополучным окончанием происшествия, – сказал Вася, когда Иван Петрович, сунув ему в руку мелочь, сел на санки, запахивая полость, – смотри, извозчик, лошадь не урони!
– Ничего, она кованая, – проговорил извозчик, – ты, Вася, приходи в чайную, погреемся…
И когда кудрявая, как собака, лошадка свернула на людную улицу, Иван Петрович воскликнул:
– Это какие-то мертвецы, черти их одолели!..
– Да-с, никогда не думал, никогда не думал; вдруг я – завоеватель! Писал себе этюды, готовил картину – что-нибудь весьма особенное – ни Пикассо, ни Матисс, ни Гоген, а тоже такое… Ах, какая чепуха все эти мои необыкновенные идеи… То меланхолия, бывало, заест, то проснусь ночью и смотрю на пустое полотно… и кажется вот-вот-вот… а дойдешь до дела – ничего не выходит. Так что, я думаю, вся эта моя живопись была одной нервностью, а не искусством. Да и мы все таковы – возбуждаемся чрезвычайно быстро и легко, самыми только кончиками нервов; дальше, в глубину, ничего не идет, одни эти кончики-пупочки работают в мозгу, и происходит точно радужная игра на поверхности, точно нефть на реке. Да и не только живопись, не только искусство, вся жизнь – одни пятна нефти. Духа нет ни в чем, заколочен он, закован, загнан в такую темноту, в такую глубину – дух, что я уже не знаю, какая нужна катастрофа, чтобы он поднялся до моего сознания. А эти радужные круги, мелочь вся, не нужны! Нет! Черт с ними! Знаете, мы выставку, например, устраиваем. И еще до открытия все насмерть перегрыземся, честное слово, а публика приходит на вернисаж свои туалеты показывать, а не смотреть на наше откровение. Я себя так понимаю – как лужа на асфальте; солнце светит, и в луже облака отражаются и вся бесконечность, а подул ветер – и ничего, кроме лужи, нет, никакой бесконечности, так что я больше от барометра завишу, чем от бога, честное слово.
Демьянов сжал рот и замолк на мгновение. Он сидел на войлочной подстилке между двух товарищей – офицеров. Сдвинув фуражку, подняв худое бритое лицо, он медленно мигал, охватив колени. Перед ним, сбоку высокого шоссе, на кочковатом поле горело множество небольших костров. Около них стояли, сидели, лежали солдаты. Вспыхивающее пламя выдвигало из темноты груженые двуколки, очертания коней, опустивших морды, составленные треножником ружья. Осенние звезды иногда тускнели, задернутые несущимся тонким, невидимым облаком тумана. Белый и плотный туман этот разлился по реке, пересекающей поле, сделал ее широкой и косматой. Было совсем тихо. Слышно, как хрустели лошади и бранился утомленный дневным переходом солдат.