– Знаете, я так был занят, переезжал, работал, разные там дела, – начал было Егор Иванович, но художник его перебил:
– Чего врать. Пейте кофий, – он боком неудобно присел к столу, налил два стакана, взял булку, повертел, понюхал и положил обратно.
– До ноября пить бросил, работать хочу, – сказал он, и обрывистый голос его, движения и гримасы были натужные и деревянные, точно все ходило [на] [плохо] смазанных шарнирах, – вы чудак все-таки, хотя ничего парень; [Валентина Вас]ильевна письмо мне читала, и Николай его умудрился………, [он] под вас подкапывается; пустяковый человек, у него все…….. значит, пришли узнать насчет этого всего?… [что] я оскорбил Валентину Васильевну, – проговорил Абозов…… [Валентины с тихим восторгом.
– Плохо вам показалось. Она обижается, когда перед ней пнем сидят. А вы действовали очень даже настойчиво.
– Ну, а письмо-то как же? Ведь я там черт знает что написал!
– Письмо ловкое. В общем стиле. Она его беречь будет. Ей нужно, чтобы человек был в своем стиле и с перцем. Николай этого не понимает, у него не стиль, а шаблон, по книжкам. А у вас, как говорится, половые признаки ярко выражены, – Сатурнов скосоротился, проговорил: «Ха, ха, ха!» – и принялся скручивать дрожащими пальцами папироску из черного табаку.
Егор Иванович глядел в окошко и, кусая губы, сдерживал мускул на щеке, начавший попрыгивать совсем уж не к месту.
– Александр Алексеевич, вы смеетесь надо мной, а я пришел спросить, что делать. Я думал, что обойдется, а не обошлось. Поведение мое на вечере и письмо – чепуха конечно. Ну, словом, понимаете?
– Понял. Плохо ваше дело.
– Что вы говорите! Значит, уж так непоправимо?
– Эх вы, голова, – воскликнул Сатурнов неожиданно ласково. – Мы с вами из одного теста. Это я все понимаю. А то бы я с вами и говорить не стал, – он дернулся и ладонью резанул воздух, – я сам у нее в переделке был. Вот что.
Егор Иванович круче повернулся к окошку и спросил, покашляв:
– По-вашему, напрасно думать о ней. Правда?
– Отчего напрасно, – ответил Сатурнов, – она очень даже доступная. Не напрасно, а вредно.
Егор Иванович сейчас же рукой заслонил лицо. Продолжая глядеть в окошко, он увидел в конце дворика над голым деревом четырех косматых ворон. Они, трепля крыльями, норовили сесть на дерево, но ветер уносил их и сек дождем.
– Вот погань-то, опять вороны, – сказал Сатурнов. Егор Иванович, тронув языком пересохшие губы, спросил:
– Она, кажется, из купцов?
– Нет, – сказал Сатурнов, – дочь полковника. Была курсисткой. Ее купец Салтанов подхватил и увез в Париж. Там она и проявила все свои таланты. В эстетике насобачилась, эфир нюхать и прочим гадостям. Все-таки она замечательная женщина, Егор Иванович! Ну и черт с ней. Я ее боюсь по ночам, как вурдалака. На что теперь стал похож? Хлеб есть противно. Охватишь стаканов десять кофию, ну и работаешь. Один человек на нее управу знает – Сергей Буркин. Она перед ним – как собачонка. Да, старик Буркин прав! И до чего только жить скука. Никакого сквозняка нет. Духота, теснота, так что-то мажем, копаемся. Значит, у нас нервы слабые. Нервостервики! Тьфу, так, твою раз-эдак. Гнилье!
Он сейчас же сошел вниз и принялся свертывать холст, лежавший на полу, потом швырнул его в угол. Он двигал подрамники, ругаясь, ронял какие-то вещи, наконец появился на верху лестницы, держа небольшую картину без рамы.
– Вот, – сказал он, щелкнув по ней ногтем, – вот это работа, Сергея Буркина вещь.
Егору Ивановичу было не до картин; все же он взглянул и тотчас узнал решетку Николаевского моста, темные волны и корабли, трубы и дымы на зареве заката, и все эти призрачные селенья, острова и реки в небесах, построенные из света и облаков.
– Как дивно, боже мой, – сказал Егор Иванович, – какая тоска!
– Ага, поняли! Это – живопись! Он богу на ночь молится. Ему не скучно. У «его форточка открыта весь день. Сбегаем, что ли, вечером к нему? А то я опять рассержусь. Ко мне ведь так никто не ходит, без спросу. Значит, поехали? А пока до свиданья.
Он поспешно сунул Егору Ивановичу руку и сейчас же отошел в угол, где из кучи мусора вытащил грязный парусиновый халат и стал надевать его в рукава.
Егор Иванович в раздумье пошел пешком к Николаевскому мосту. Все так же из-за моря неслись обрывки облаков, обдавая прохожих погребной сыростью и мелким дождем; хлюпали извозчики, подняв кожаны; из зеленых кадок под трубами вода переливалась через край. И вновь среди этой сырости в смущенном было и подавленном воображении Егора Ивановича появилась теплая комнатка, пропитанная духами, запахом вин и табаку, чудовищные раки, олени, и розы на стенах, и свечи, свечи, свечи, и Валентина Васильевна, разгоряченная и нежная, точно ускользающая из рук. «Я бы хотела над вами потрудиться», – сказала она. Что это значит? На какие таланты намекал Сатурнов? Но если даже и развращена и доступна, что же из того? Она была такой. Мы все в свое время делали бог знает что. «Господи, неужели все это со мной произошло? Как же я могу теперь жить без нее? Сатурнов говорил чушь, чушь, чушь…»
Егор Иванович шел все быстрее; толстые подошвы его башмаков, точно приговаривая: чушь, чушь, разбрызгивали лужи на асфальте; прохожие оборачивались; извозчик с козел крикнул «легче» и свистнул вдогонку. Вдруг Абозов стал перед мокрым газетчиком, держащим мокрые газеты, полуприкрытые клеенкой, и спросил, какой сегодня день. Газетчик сказал, что понедельник. «Понедельник, ах черт», – ответил Егор Иванович, толкнул толстую даму под зонтиком, которая, ахнув, рассыпала с себя все покупки в лужу, буркнул «виноват» и побежал через улицу. На углу его схватили за рукав. Оказался толстый юноша Поливанский.