Григорий Иванович почувствовал, что багровеет, погибает, Наконец Саша сказала, оборачиваясь к двери:
– Григорий Иванович, сходи-ка в сени, принеси молока, крайнюю кринку, я-то в чулках. – И обратилась к Катеньке: – У нас две коровы, пестрая и красная, и бычок. Полное хозяйство.
«Вы видите, вы понимаете», – глазами сказал доктор и тотчас вышел. В холодных сенях он пошарил на полке: он знал, где стоит кринка, но хотел нарочно, чтобы упала какая-нибудь дрянь, но ничего не упало, взял ее и, стоя в темноте, прошептал: «Ах, черт!» – и хотел расшибить проклятый горшок, но сморщился только и цыкнул языком, зная, что подлость уже сделана и несчастье (или счастье?) подошло.
– Этот, что ли, горшок? – грубо сказал он, ставя перед Сашей кринку, и сел в тень.
В избе после сеней сильно пахло духами. Григорий Иванович подумал, что это не духи, а волосы пахнут Катенькины, ее руки, платье.
Она не спеша пила чай, ее губы были красные, очень красные. Саша хоронилась за самоваром, перетирая чашки. Григорий Иванович подумал, что Саша потолстела, упряма и зла.
«А потом еще расплывется. Собственностью меня считает. Думает – сделала мне большую честь. Сидит – ненавидит, а я горшки носи! Ах, гадость, ах, гадость!.. Да и я-то – просто мерзавец в конце концов!»
Катенька спросила, много ли у него работы. Григорий Иванович, глядя в сторону, вкось, ответил, что много:
– Ездишь, ездишь по уезду, на человека не похож. Жизнь, знаете, у нас не княжеская. Живем по колено в навозе. Не разжиреешь.
У Саши в это время выскользнуло блюдце из рук и разбилось. Катенька ахнула:
– Ах, какая жалость! – и сказала это с таким участием притворным, что Григорий Иванович задышал и вдруг проговорил дрожащим голосом:
– Нищеты вы не видели, что ли? Так вот она, глядите!
– Что ты, что ты! – испуганно подняв глаза, прошептала Саша.
У Екатерины Александровны задрожала ложечка в руке, задребезжала о стакан. Григорий Иванович отбежал к печке, повернулся, поджал губы.
– Убожества сколько угодно, больше, чем даже нужно, а дух все-таки горит, этим вы его не потушите, да-с! Не обидеть вас хочу, Екатерина Александровна, а мне больно, что вы смеяться над нами приехали. Так позвольте вам заявить, что смеяться-то и не над чем. Кроме этих вот горшков, есть кое-что поважнее, чем мы живем! И живем, как в огне горим, да-с! Идеями живем! А перед ними все это убожество – пустяки. И мне наплевать, что личная жизнь не удалась. Не удалась – вот вам новый боец!
Много еще в этом роде говорил Григорий Иванович. Катенька слушала, опустив голову. Наконец, когда он сел вдруг на лавку, словно сам стараясь разобраться во всей путанице слов, Екатерина Александровна поднялась из-за стола и проговорила:
– Вы не так поняли меня. Я живу совсем одна, не с кем слова сказать. Сегодня вот вспомнила вас и Сашу, вы мне показались близкими, приехала подружиться. Ну, видно, из этого ничего не вышло. Прощайте, друзья мои. Не судьба.
Она надела шубку, медленно застегнула пуговицы, натянула пуховые белые варежки, улыбнулась грустно, простилась и вышла.
Григорий Иванович не в силах был вымолвить слово, – все только что сказанное им будто вихрем вылетело из головы. Саша, сложив опять руки под кофтой, проговорила негромко:
– Все-таки гостья, Григорий Иванович, обижать-то не надо бы.
Тогда он, как был, в черной рубахе, без шапки выбежал на двор.
Месяц окончил небесную погоню и медленно теперь плыл в морозной высоте, круглый и ясный. Сивая тройка, запряженная в возок, позванивала бубенчиками. У крыльца намело голубоватый снег крутым сугробом. Увязая в нем по колено, Григорий Иванович подбежал к Катеньке, – она глядела на него, стоя у возка.
– Екатерина Александровна, я не хотел вас обидеть… Господи, боже мой, поймите меня.
– Я вас понимаю, – она подняла глаза и глядела на месяц.
– Екатерина Александровна, могу я вас проводить?
– Да.
Григорий Иванович бегом вернулся в избу, накинул полушубок и испуганно-торопливо проговорил Саше:
– Проводить хочу Екатерину Александровну, нельзя отпустить одну, к тому же обидели. Вернусь поздно, может утром, – и он замялся в дверях. Саша не отвечала, убирая посуду.
– Что же ты молчишь? – спросил он. – Не хочешь, чтобы провожал?
– Воля твоя, Григорий Иванович, делай, как знаешь.
– Какая там моя воля, – он отошел от двери, голос его дрожал. – Терпеть не могу таких ответов… Что же, и проводить даже не могу? Ну?
– Какие мои ответы, Григорий Иванович, на что сердишься?
Он тотчас сел на лавку, прижал кулаки к вискам:
– Непереносимо!
За окном звякнули бубенцы – это Катенька садилась в возок. Григорий Иванович вскочил и сказал отчаянно:
– Не сердись ты, Христа ради, не могу оставить тебя такой.
– Ничего, потерплю, – ответила Саша и ушла за перегородку.
– Ну и к черту! – гаркнул он. – Не поеду! – И тотчас выскочил за ворота.
Лошади уже тронулись.
– Погоди, погоди! – закричал Григорий Иванович и, увязая в снегу, побежал за широким задком саней.
В окно возка сквозь морозные зерна светил месяц и была видна тусклая, сливающаяся с небом равнина снегов. Скрипели полозья. Как стеклянные, звенели однообразно бубенцы. При поворотах возка выплывало из темноты тонкое Катенькино лицо, опушенное седым мехом, и в глазах ее загорались лунные искорки.
Григорий Иванович глядел на нее и чувствовал, что вот для этой минуты он и протащился через всю жизнь. Теперь – только глядеть на это волшебное лицо, только вдыхать кружащий голову запах снега, духов, теплого меха.
– Вы знаете, что меня бросил муж? – сказала Екатерина Александровна, появляясь в синеватом свету.