– Ничего, отойдет, – сказал конюх подбежавшему Григорию Ивановичу. – Как я ее потащил – дышала еще, отдыхается.
– Отдышится, – сказал Кондратий. – Обморок. Григорий Иванович присел над Сашей, расстегнул, обрывая пуговицы, черную кофту и приложил ухо под ее твердую, высокую грудь, – она была еще теплая. Тогда он начал закидывать ей руки, нажимать на живот, приподнимать и опускать ее тяжелое тело. Конюх, помогая, рассказывал:
– Видим, баба бежит, непременно это она, говорю, и покликал: «Саша, а Саша». Она – ничего, подошла, только трясется, как больная. Я спрашиваю: «Барин выпустил тебя?» – «Выпустил». И на воду глядит. «Куда же ты, говорю, пойдешь, Саша?» – «Прощайте», – отвечает, да так заплачет – и пошла к плотине. Я еще посмеялся – очень плакала шибко. А она зашла на плотину и зовет: «Конюх, ты здесь?..» – «Иди, проходи плотину-то», – кричу ей, а самому уж страшно… Вдруг она – бух в воду…
– Дяденька, она с плотины не тебя звала, – сказал конюшонок.
– А ты молчи, – цыкнул конюх и щелкнул конюшонка по стриженому затылку. – Мальчишка противный!
Григорий Иванович, наклонясь к Сашиному рту, старался вдунуть в нее воздух, руками раздвигал за плечи ее грудь. Вдруг холодноватые губы ее дрогнули, и Григорий Иванович быстро отвернулся, словно от неожиданного поцелуя. Саша пошевелилась. Ее приподняли, посадили. Из раскрытого ее рта отошла вода. Саша закатила белки глаз и застонала.
– К садовнику в теплушку отнести женщину, – сказал Кондратий. – Ах, баба, дурья голова…
В конце белого коридора, прислонясь затылком к двери, покрытой ковром, стояла Катя и упрямо сжимала губы на слова отца, который все старался схватить ее руку, но она заложила руки за спину. Князь стоял неподалеку, под висячей лампой.
– Я тебя заставлю извиниться, – заикаясь от злости, повторял Волков. – Это откуда у тебя мода – по лицу драться? Ты от кого научилась? Дай-ка руку, дай! Я тебе говорю – извинись!
Но Катенька еще крепче прижалась к пестрому ковру, коса ее развилась и упала на плечо, круглое колено натянуло шелк серого платья, охватившего стан под высокой грудью.
Князь уловил это движение и, глядя на колено, почувствовал знакомую боль в груди. Чувство было острое и ясное. Нечаянно согнутое колено будто распахнуло перед ним все покровы, и Катенька представилась женой, женщиной, любовницей. Он покусал пересохшие губы и двинулся вдоль стены.
– Да ты шутишь, что ли? Или я сплю? – продолжал Александр Вадимыч, с которым никогда не случалось столько неприятностей подряд. На мгновение ему показалось, что не сон ли это, и он сейчас же затопал ногами, крича: – Отвечай, каменная! – Но дочь продолжала молчать, и он повторял, теряясь: – Проси прощенья, ну же, проси прощенья!
– Нет, лучше умереть! – быстро сказала Катенька. Она глядела на медленно подходящего князя, и брови ее сдвигались. Она не понимала, на что он глядит, зачем подходит, и, следя, вытянула даже шею, и вдруг, поняв, залилась румянцем и подняла руку…
Александр Вадимыч потянулся, чтобы схватить дочь за руку, но не поймал и сердито крякнул, а князь, подойдя, проговорил глухим голосом:
– Екатерина Александровна, теперь еще почтительнее прошу вас не отказать мне в вашей руке.
Глаза его были сухие, немигающие, страшные, лицо обтянулось. Волков воскликнул;
– Ну вот видишь, Катюшка! Эх, дети, плюньте, поцелуйтесь!
Но Катенька не ответила, только нагнула голову и, когда отец подтолкнул было к ней князя, быстро скользнула за ковер, хлопнула дверью и щелкнула ключом.
– Видели?.. – закричал Волков. – Нет, врешь!
Он приналег плечом на дверь, но она не поддавалась, и он принялся колотить в нее кулаками, потом повернулся и ударил каблуком.
– Не нужно, оставьте, уйдем, – зашептал князь в необычайном волнении. – Я знаю, что она ответит. Уйдем, ради бога.
Но упрямого Волкова долго еще пришлось уговаривать. Наконец он отер пот с лица и сказал:
– Вот, брат, не так-то просто дочерей замуж выдавать, – штука трудная, вспотеешь. Только уж ты, пожалуйста, молчи, не суйся. Я сам все устрою.
Когда в дверь перестали стучать и шаги затихли, Катенька легла ничком на кровать, обхватив обеими руками подушку.
«Так его и нужно, и хорошо», – повторяла она, видя (словно подушка была прозрачная) глаза Алексея Петровича, сухие и страшные. Боясь понять то, что она прочла в них, Катенька повторяла гневные слова, но они уже потеряли и остроту и смысл, словно весь ее гнев ушел в тот безобразный взмах руки, словно этим ударом она связала себя с князем так сильно, как никогда не вяжет любовь.
«Господи, сделай так, чтобы не было сегодняшнего дня», – повторяла она и не могла вздохнуть, не видела пути к освобождению. Ее ненависть, злоба, ревность, вся гордая воля разбилась, как стекло, от взмаха пощечины; и князь, конечно, захочет – и возьмет ее теперь, как свое, а захочет – бросит: все в его воле…
Словно огнем, обожгло ее воспоминание, как он подошел, застегивая сюртук: «Надеюсь, дорогая…» – «Конечно, притворство все это – ведь мучился же он тогда в беседке, рассказывая. А быть может, лгал? Ведь ни слова тогда не сказал про Сашу… Нашел кого любить!.. И не любовь это, конечно, а ужас, невыносимое распутство! Ведь недаром отец едва не задушил Сашу». В ушах Катеньки опять повторился давешний крик. Она быстро села на кровати. «Да кто же он такой, если по нем такая мука? В чем он лжет? Кого надо ему? Для чего он и ту, и Сашу, и меня?… Кого любит? Для чего ему я? Значит, нужна для чего-то? Чужой он? Никогда меня не любил? Что делать? Знаю, знаю, – он будет настаивать, и я выйду за него, знаю. И выйду, выйду, и отомщу, назло всем выйду за него. Пусть он не смеет равнять меня с теми… Нарочно на муки пойду. Не удалось любить, и не надо… Не хочу никакой любви».