Мимо, как сейчас помню, прошел старый генерал с бакенбардами и багровым носом. Было ясно и морозно. «Нужно, – подумал я, – попросить у него прощения, тогда все устроится. Нет, нет. Люди совсем не любят, они злые и мстительные, нужно оскорблять их, убивать, надругиваться…» В это время на меня наскочил какой-то армейский офицер, розовый, совсем мальчик, пребольно толкнул и вежливо извинился. Но я уже потерял голову и крикнул ему: «Дурак!..» Офицер ужасно сконфузился, но, заметив, что я гляжу в упор, нахмурился и сказал, подняв курносое личико: «Милостивый государь…» и еще что-то. Я оскорбил его и тут же вызвал на дуэль. Наутро мы дрались, он прострелил мне ногу. Бедный мальчик, он плакал от огорчения, присев около. Я лежал на снегу, лицом к небу, ясному и синему… Тогда было хорошо. Бот и все…
Катя долго молчала, спрятав руки под платком, потом резко спросила:
– А та женщина?
Алексей Петрович соскользнул со скамьи к ногам Катеньки, коснулся лбом ее колен и проговорил отчаянно:
– Катюша милая, простили вы? Поняли? Ведь это не просто… Я вам не гадок?
– Мне очень больно, – ответила Катя, отстраняя колени. – Прошу вас, оставьте меня и не приезжайте… несколько дней.
Она встала. Подавая пальцы князю, отвернулась н медленно пошла через мостки на берег к темным деревьям. За ними ее платье, белое от лунного света, шло в тень.
Долго глядел на это место Алексей Петрович, спустился по ступенькам к воде и горстью стал поливать себе на лицо и затылок.,
Катя вошла на цыпочках к себе, зажгла свечи перед зеркалом туалета, сбросила пуховый платок, расстегнула и сняла кофточку и вынула шпильки, – волосы ее упали на плечи и грудь.
Но гребень задрожал в ее руке, ладонью прижала она мягкие волосы к лицу и опустилась в полукруглое кресло.
За этот прошедший час она услышала и пережила так много, что, хотя не поняла еще ни зла, ни правды – ничего, знала уже и чувствовала, что пришло несчастье.
Всего какой-нибудь час назад ей казалось, будто она с князем – одни во всем свете и до них, конечно, никто так нежно не любил. И как тяжелые волосы оттягивают голову, так чувствовала Катя в сердце горячую тяжесть любви. До этой любви она не жила. И князь разве мог жить до нее? Он явился вдруг, и весь он – ничей, только Катин. Так было всего час назад.
– Ах, все это чудовищно, – прошептала она. – Так подробно все рассказать. Ведь грязь пристанет, ее не отмоешь… Он был всегда грустный, – так вот почему? Конечно, он и сейчас любит ту… Конечно, иначе бы не тосковал, не рассказывал бы. А эти побои по лицу, по глазам, по его глазам… Я не смела их даже поцеловать… И он ничего не сделал, не бросился, не убил… Бессильный, ничтожный… Да нет же, нет… если бы ничтожный был – не рассказал бы. А потом лежал один три дня и тосковал. Глаза грустные, замученные. Я бы села на кровать, взяла его голову, прижала бы… Один, один, в тоске, в муке… И никто, конечно, не понимает, не жалеет его… Но я-то не дам в обиду… Поеду к этой женщине, скажу ей, кто она такая… Ох, боже мой, боже мой, что мне делать?
Катя провела языком по пересохшим губам и долго потемневшими, невидящими глазами всматривалась в зеркало. Затем медленным движением откинула на голую спину волосы. Покатые ее плечи и руки и начало выпуклых грудей, полуприкрытых кружевами, были белы, как выточенные… Щеки пылали. Наконец она увидела себя и гордо усмехнулась.
«Вот я такая, – подумала она. – Меня никто не трогал и не посмеет, а он – нечистый и побитый».
Она быстро встала, освободилась от лишнего белья, не спеша заплела косу, но когда доплетала до конца, остановилась, задумалась, тряхнула головой и легла в кровать.
Второе овальное зеркало на стене отразило широкую и низкую, бабкину еще, кровать на бычьих ногах и в подушках разгоревшееся лицо Кати с презрительно сжатым ртом. Губы ее дрогнули, она прошептала:
– Еще и я его обижу, – и, быстро повернувшись ничком, она, как девочка, заплакала, вздрагивая плечами.
После слез Катя забылась. В белой ее высокой комнате горели две свечи, бросая темные и теплые тени от мебели на ковер. Было так тихо, что казалось, могло само пошевелиться платье, брошенное на стуле. В углу принялся сухо и надоедливо трещать сверчок.
Потом из-за кровати появился сухой, как соломинка, высокий и красный человечек. Не касаясь пола, он стал подпрыгивать и дрыгать ногами, держа в руках тонкие проволоки. Они тянулись и опутывали Катю, а человечек все подпрыгивал.
Потом одеяло стало свертываться, легло, словно камень, на грудь, и ноги застыли. И над головой завертелись, сходясь и расходясь, красненькие проволоки, кольца… Человечек прыгнул верхом на грудь и схватил за горло…
Катя крикнула, приподнимаясь на подушках. Протянутыми руками хотела столкнуть тяжесть. Свет от свечей уколол глаза, и она опрокинулась вновь… У нее начался жар.
Этой же ночью Александр Вадимыч спал очень хорошо – комары его не кусали, а проснулся он, по обычаю, рано.
Разлепив глаза, Александр Вадимыч протянул руку за кружкой с квасом, выпил, крякнул, перевернулся на спину, отчего затрещали пружины в тюфяке, сделал свирепое лицо и, сказав «пли!», сел, сразу попав ногами в войлочные туфли.
После этого он решился посидеть немного и с удовольствием оглянул комнату. Кабинет был старый и облезлый, в нем ничего не переделывалось со смерти отца. На одной стене висели хомут, расписная дуга и сбруя, подаренная еще прадеду Алексеем Орловым. У стены противоположной стояло собачье чучело и черкесское седло на подставке. Над диваном прибиты фотографии любимых лошадей, а на письменном столе лежали – переплетенная за много лет сельскохозяйственная газета, всевозможные семена на бумажках, счета, груды мундштуков и прочий мусор.