Андрея Николаевича нашли в узком проходе, едва вытащили оттуда, но привести в сознание не могли, отнесли на койку.
Посуетились было около Яковлева и прикрыли куртками и его и еще двух артиллеристов. Курицын поставил всех, кто мог, к ручным помпам. Ими до починки машины можно было бороться только с поступавшей в трещины водой. Механик и двое подручных возились с мотором, стучали ключами, все с тоской прислушивались к этому лязгу.
«Кэт» была где-то недалеко от поверхности, но где – узнать нельзя, потому что перископ и указатель разбиты. Отвинтить же люк и выглянуть было слишком опасно – могла хлынуть вода.
Наконец механик сказал, что надо менять цилиндр, – хватило бы свечей. Курицын принялся ругать механика, свечные заводы, моторы и того, кто их выдумал. Затем напустился на команду у насосов и приказал околеть, а поднять лодку хоть на аршин. Матросы молчали угрюмо. Механик плюнул, выругался и бросил ключ. Кто-то сказал: «Шабаш, ребята!» – и помпы остановились.
Теперь слышался только мокрый, однообразный, смертельный плеск воды, падающей на перископный стол.
Хрипловатым голосом Курицын проговорил:
– Идите-ка двое кто за мной, отвинтить надо люки, чем так-то ждать.
Двое, кажется, или трое вслед за ним пробрались ощупью, влезли по отвесной лесенке к выходному люку и ухватились за скобы. Кто-то сказал:
– Да, пришлось.
– Молчи, знай свое дело, – ответил Курицын. И еще кто-то вздохнул:
– Водищи-то, чай, над нами, – вот хлынет!
И в это время наверху раздались стук и шаги. Там были люди. Курицын скороговоркой сказал:
– Марш к кингстонам! Выстрелю – открывать! Затем, держа револьвер в зубах, нажал на скобы, крышка подалась, и в щель хлынул резкий свет и воздух.
– Эй, кто там ходит? – крикнул Курицын. – Какие люди?
– Свои, свои.
– О господи!
Андрей Николаевич, ударившись давеча головой о железную стенку, увидел ослепительный сноп искр. Затем стало темно, и глухо. Но одна искорка осталась в глазу и понемногу стала разливаться в немигающий свет.
Он был ровный и голубоватый. Андрей Николаевич долго созерцал его.
Затем началось беспокойство о том, что в свету находится что-то постороннее. Хорошо, если бы оно исчезло и растворилось, но оно не пропадало и было как камень.
– Не уменьшался и свет, но не доставлял уже прежней радости; постороннее мешало ему; приходилось уделять много внимания, чтобы узнать, что это такое. И вот однажды он с удивлением, с тоской понял, что постороннее – это он сам. Тогда свет превратился в простую синеватую лампочку над койкой, а тело Андрея Николаевича начало болеть во многих местах. Когда же он почувствовал крутую качку миноносца и стук его машины, то попробовал повернуться, застонал и погрузился в живую темноту сна.
Так началось медленное его возвращение к жизни.
«Кэт» шла на буксире за миноносцем. В кубрике его Курицын, держа осторожно стаканчик, рассказывал разинувшим рот матросам про битвы и подвиги; старался не хвастать, но это ему не удавалось, – слишком крепок был в стаканчике ром, да и, кроме того, давеча командир миноносца, Громобоев, хлопнул Курицына по плечу, некоторое время поминал всех чертей, затем своих и Курицына родителей и сказал под конец самую суть: «Молодец! Представлю!»
С высоких носилок, качавшихся на плечах матросов, Андрей Николаевич глядел на влажное синее небо, на черепичные крыши домиков, на кудрявые деревца с обеих сторон чистенькой мостовой.
Большая толпа окружала девять носилок. Все были мирные, казалось – все добрые лица… Кто-то заглянул в глаза, сказал удивленно-радостно: «Живой…» Толпа шелестела голосами, как листья от ветра. На грудь Андрея Николаевича упала белая гвоздика. Он опустил веки, утомленный теплым, печеным запахом земли. «До-1 рогу, дорогу, дорогу!» – покрикивали матросы.
Когда улица, ведущая в гору, завернула, он опять открыл глаза и, преодолевая под повязкой боль, раздвинул губы в улыбку. На овальном, темнее неба, заливе лежали военные корабли; недалеко от сходен виднелись остатки мачты и разбитый мостик «Кэт». День был синеватый, хрустальный. Это была уютная старая земля.
Андрея Николаевича положили в лазарете, задернув на длинном окне белые занавеси. Они пропускали молочный свет и шевелились от ветра. Улица – тихая, редко протарахтит экипаж, пройдет неспешно прохожий. Да слышно, как вдалеке, в гавани, бьют склянки или рожок играет зорю.
Просыпаясь, Андрей Николаевич слушал звуки, отдаленный говор, шелест листьев, умоляющий вальс шарманки; глядел на теплую штору, – и без мыслей, без волнений чувствовал только блаженный покой…
Он видел много снов: то усадьбу с прудами и подсолнухами, то ветряные мельницы на бугре, то шалаш караульщика и кругом желтые, спелые дыни. Разбуженный, пил бульон и снова дремал под звуки и шорохи.
Затем сны перешли в воспоминания не близкого прошлого, а давно забытых маленьких случаев, получивших теперь особенное значение. И воспоминания, как и сны, были пронизаны голубоватым светом, отнимавшим у вещей грубость и тяжесть.
Наконец ему позволили сесть на постели и в первый раз отдернули штору. На той стороне улицы он увидел два тополя; между ними – одноэтажный домик и синюю вывеску: «Табачная лавка». У дверей стоял финн в коричневом жилете и курил трубку. Мимо шла девочка в веснушках и грызла яблоко – должно быть, кислое.
Андрей Николаевич окликнул ее. Она взлезла с яблоком на подоконник, раскрыла рот, глаза и подняла рыжие брови. Он попросил сбегать в лавочку, купить бумаги и конверт.
«Милый, добрый человек, Татьяна Александровна, – писал он на следующий день, – теперь начинаю понимать, что я совершил кругосветное путешествие и вновь возвратился к вам Казалось, я не думал о вас все это время, но вы присутствовали незримо, были со мной и на дне моря, и в битве, и в последнем отчаянии; я угадывал вас в утренней заре, и в закате, и в веселом прыжке дельфина из волны в волну. Во всем: и в жажде и в тоске по близкому и утерянному – вы (или, вернее, то, что возникло между нами в липовой аллее, от чего, не поняв, я легкомысленно бежал в поисках приключений) указывали мне единственный путь – заглянуть в себя, измерить призрачную, смертельную пустоту одиночества и отказаться от себя навсегда; покуда я один – меня нет, я – глухой, ослепший, бескровный призрак! Милый друг, я только сейчас начинаю жить, а уже сердце полно невыразимым чувством, – каким, еще не знаю. Благодарю вас за все, за все…»