В воображении Николая Ивановича перевернулась страница иллюстрированного журнала и представился город, лежащий амфитеатром по краям извилистой, залитой солнцем лагуны. Высокие здания, колоннады, над колоннадами висячие сады, арки, площади и мосты наполнены прекрасной толпой австралийцев. Какие лица! Какая жизнь!
Бум, – ударил колокол у Николы на Курьих Ножках. Перед калошами Николая Ивановича появились серые ботики. Он задержался и поднял глаза. Перед ним стояла, улыбаясь, Марья Кирилловна. От снега ее глаза казались совсем зелеными. На ней были коричневая шапочка и вуаль. На плечах, на бархате, лежали снежные мухи.
Она вынула из муфты руку, обтянутую белой перчаткой, и крепко поздоровалась. Они сказали друг другу:
– Куда идете?
– Да так, шляюсь, за дело не могу приняться.
– Опять все та же «теория федерализма», – проговорила она с трудом, и глаза ее усмехнулись лукаво.
– Да, завяз. А вы куда?
– Я тоже гуляю.
– Так пойдемте вместе.
Они перешли улицу. У Марьи Кирилловны шаг был гораздо меньше; Николай Иванович, наконец, попал ей в ногу и спросил, думает ли она остаться в Москве на праздники.
– Нет, не придется. Дней через десять уезжаю, – ответила она озабоченно, углы ее рта, задрожав, чуть приподнялись презрительно. – Вчера получила письмо от мужа, очень тяжелое.
Она посмотрела прямо и ясно. Николай Иванович насупился. Ему вдруг захотелось рассказать о себе, как ему вообще дрянно. Вместо этого сказал:
– Ни я и никто до сих пор не понимает, зачем вам понадобилось выйти замуж за доктора из Харькова. Может быть, он и распрекрасный, но почему – доктор?.
Она подумала и ответила спокойно:
– Он хороший человек, умный и дельный. Но в нем нет места, где бы можно приютиться. Хотя почему он обязан быть таким, как я хочу? Мне его бывает иногда очень жаль. Когда становится очень скучно, я уезжаю сюда, к маме. После разлуки живем тихо и уступаем друг другу. Он любит меня по-своему, иначе не умеет.
Она моргнула несколько раз, скользнув ресницами по вуали, и отвернулась. Войлочные ботики ее ровно постукивали, поскрипывали по снегу. Профиль – нежный и тонкий, чуть-чуть заносчиво приподнятый угол рта, глазки и зубки какого-то зверька на ее шляпе, и голос – точно у девочки – никак не вязался с представлением об ее муже, угрюмом докторе, огромного роста волосатом человеке.
– Вообще доктор не имел права на вас жениться, – сказал Николай Иванович. – После вашего отъезда в Москве стало пусто и скучно, точно вдруг все во всем разочаровались. Утешается же один только доктор. Но, оказывается, и ему не легче, – это уже совсем глупо.
Они вышли на площадь. В неясном свете вечера висели опаловые фонари. Со звоном скрещивались трамваи. Над сугробами сутулился в бронзовой шинели носатый Гоголь. За его спиной деревья бульвара уходили в голубоватый сумрак.
– Мне налево, прощайте; заходите как-нибудь до отъезда, – проговорила Марья Кирилловна.
Он со внезапной скукой поглядел под ноги на изъезженный снег. Представилось: проститься, побрести домой, опять думать об Австралии, – безнадежно. Николай Иванович вздохнул, подал руку, проговорил лениво:
– Ну, прощайте.
И они, как обычно, простясь, пошли рядом. На углу, у освещенного подъезда театра, Марья Кирилловна вдруг сказала с усмешкой:
– Зайдемте.
Они вошли в высокую залу театра и сели в темноте в ложу. Перед ними о скалистый берег плескалась большая волна, издавая звуки вальса. Вдруг вальс перекатился в легкую польку, появился поезд и в замирающих звуках унесся на ледники. А музыка уже играла ноктюрн, и вот длинная, полупризрачная гондола заскользила между покосившихся свай вдоль ветхого фасада. Николай Иванович проговорил:
– Я, помню, весной возвращался от вас. Вы тогда еще ходили в гимназическом платье. Я воображал, как мы поедем в лодке. Почему-то дальше лодки, камышей и стрекоз воображение не смело залетать. – Он несколько раз повернулся в кресле, снял шляпу; когда же его плечо нечаянно коснулось ее плеча, он вдруг застыл и продолжал уже совсем тихо: – Такое чувство, будто меня придавили и какая-то давнишняя радость во мне задыхается, умирает… Мне скучно и сухо жить одному. Вы меня точно из лейки немножко полили. Спасибо и за это.
Марья Кирилловна ласково и внимательно оглядела все его лицо. Под яростный треск галопа Глупышкин улепетывал на велосипеде от разъяренных торговцев фаянсовой посудой.
– А еще труднее, когда слишком много неотданной, напрасной нежности, – проговорила Марья Кирилловна.
После «Ловли сардин в Норвегии» она прибавила:
– Хорошо, когда тоскуешь по человеке, когда по тебе тоскуют. Тогда хорошо.
Больше они не сказали ни слова. Скакали ковбои. В рояле были гроза и выстрелы. Горела железнодорожная будка. Николай Иванович отвез Марью Кирилловну домой. В подъезде осторожно поцеловал ей руку и вернулся к себе.
Николай Иванович проснулся поздно в маленькой спальне. На зеленых обоях лежал снежный свет. Снег медленно падал за трехстворчатым окном.
Куря папироску, Николай Иванович вспоминал вчерашнее. Воспоминаний было много и еще больше разбежавшихся от них невеселых мыслей. Выкурил пять папирос, и только тогда, морщась, он оделся, выпил кофе и подошел в кабинетике к письменному столу.
Книги, рукописи, начатые листы, окурки и пепел завалили весь стол. Страшно было подсесть, – не только работать в таком хаосе. Николай Иванович принялся читать газету. В три часа звонили по телефону. В четыре часа он раскрыл, наконец, том «Теории федерализма». В половине пятого пришлось лезть в трамвай, ехать на Петровку обедать. Остаток дня прошел, как всегда – никак. В одиннадцать часов на Тверской к нему привязалась бабища с таким количеством перьев на голове, что сидевший в санках у тротуара лихач прохрипел: «Смотри, тетка, не улети!» От бабищи Николай Иванович спасся по Леонтьевскому переулку. Вернулся домой и лег спать. Второй и третий день прошли точно так же, без изменения.