Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Страница 106


К оглавлению

106

Только что приехал с позиций и завтра переваливаю на другой фронт, поближе к морю. А вот еще новость, – помылся я не только снаружи, но где-то, должно быть, внутри у меня поскреб мыльцем лупоглазый грек; иначе, милая Даша, я никак не могу объяснить, отчего нет во мне прежней сухости, «мозгового засилия»; прежнее не то что во мне пошатнулось, а промокло, мысли стали более влажными на ощупь, от них пошел мистический пар; это после пяти недель сидения в окопах.

Вот до чего мы с тобой дожили; я так и вижу, как засветились твои глаза; радуйся, милая моя жена, сходи к Иверской, поставь свечку; вернусь я уже не скептиком, и даже борода у меня будет не черная, а русая. Впрочем, прости, я не смеюсь, мне радостно.

Сегодня, под вечер, на главной улице опять встретил Петра Теркина; черт с ним, пускай живет, не такое время, чтобы ссориться. Хотя после встречи я целый час мял себе переносицу, не мог успокоиться (он прошел мимо меня, не заметив, держал под руку даму, на нем – черная черкеска и серебряный набор). Странная вещь – ненависть к человеку. Она, как любовь, – неопределима; она собирает все силы и устремляется, как острие; вся жизнь сводится к маленькому пространству. Мне никогда не хотелось рассказывать тебе о ссоре с Петром Теркиным; приключений у меня было много, и это почти не отличалось от других.

Мы столкнулись в N., в кабаке, по пьяному делу. Теркина я встречал на улице ежедневно и терпеть не мог. Почему? Может быть, за рыжие глазки, за толстый нос, закрученные усы? Все-таки, думается мне, если два человека стремятся занять одно и то же пространство, им или слиться нужно воедино, или одному другого уничтожить. Но где и какое пространство мы будем занимать с Петром Теркиным? В земле, что ли? Не знаю. Во всяком случае, мы незнакомы, никогда не разговаривали, противоположны, кажется, во всем, но когда я увидел его в первый раз, он показался странно близким и враждебным.

Этот самый Теркин протискался в кабаке сквозь табачный дым, занял соседний столик и принялся на меня смотреть. Я сразу понял, что пахнет скандалом, хотел, не замечая ничего, потребовать счет и вместо этого сказал ему: «Не можете ли вы лучше смотреть вон на ту блондинку». Он мне с полнейшей готовностью ответил (точные слова): «Господин Рябушкин, вы мне надоели. Вы мне намозолили глаза за эти десять дней». Я начал вспоминать, говорю: «Я здесь всего восемь суток, а не десять» (я уж потом на улице догадался, как надо было ответить). «Вы мне натерли глаза», – повторил он упрямо и свирепо. После этого между нами кинулись метрдотель, блондинка; какому-то лысому молодому человеку расцарапали щеку. Уверяю тебя, что больше ничего не было.

Случилось это год назад. За такое время можно позабыть и не то что ссору в кабаке. Но сегодня, Дашенька, я понял, что мы с Теркиным так просто не отвяжемся друг от друга. За год – это уж шестая встреча, хотя и безмолвная. Сегодня узнал, будто мы назначены в один отряд. Отвратительно, что я думаю о нем: вот и тебя в это запутал. Только, ради бога, не выдумывай большего, чем есть, все это пустяк; это, мой милый, трансцендентальный друг Даша, влияние ваших свечек и моих отсырелых мыслей. Я начинаю во всем искать обобщения, относиться серьезно к случайностям, искать мистической связи между куском сегодняшнего мыла и своей судьбой.

Как только кончится война – едем в Уфу, на сухой песок; буду жариться на солнце, играть в шахматы, а то так мне слишком сложно и хлопотливо жить. Прощай, ложусь в ангельскую кровать. Завтра чуть свет еду догонять роту. В здравом уме и твердой памяти, помощник присяжного поверенного прапорщик Рябушкин…


Получил твой ответ на мое последнее письмо. Одного я никогда не пойму – из каких точек и запятых ты вывела, что я тебя не люблю. Прочел и, прости, скомкал твое письмо. Сейчас оно лежит разглаженное и закапанное стеарином. Здесь, в горах, в ауле, еще не проведено электричество, и местный лавочник ужасно скуп: он режет ножиком свечу на огарки и так продает, а ротная собака украла у него колбасу и сейчас же скончалась. При этом здесь так же, как и в Москве, – январь, но в долине уже цветут деревья, а в горах – снег как сахар.

Объясни мне, кроткая, умная Даша, что это у вас за таинственное существо – любовь? Я думаю о тебе, забочусь, ты мне дорога, я тебе, кажется, еще не изменял и думаю, что не изменю; одной тебе на свете пишу письма, и меня сбивает с толку твой постоянный припев, вечное уныние: «Ты меня не любишь…»

И уже окончательно непонятна твоя радость по поводу моих отношений к Петру Теркину. Просто он мне не по вкусу. В этом нет никакого прорыва в «духовную углубленность». Кстати, Теркин сидит сейчас на позиции, на горе, со ста пластунами, говорить о нем дурно – нельзя.

Я тоже выступаю на днях. Торчать в ауле без дела, без опасностей, не слышать ружейной трескотни – в конце концов скучно. По дороге сюда купил газет, прочел все, даже о прислугах, и стало ужасно противно. Читатели в России требуют описания кровавых и геройских подвигов, сражений в воздухе и под водой. Все это – скверный романтизм. Я бы взял такого читателя, показал бы ему гнилую лошадь или турку, у которого шакалы отъели голову, напустил бы на него тысяч десять вшей, может этим отучил бы шарить по заголовкам газет, отыскивать чего пострашнее. Ущелья, заваленные гнилыми турками, не вызывают ничего, кроме отвращения; «посмотрел на подобное местечко и пять дней затем питался одним крепким чаем. Думаю, когда-нибудь найдут иной способ разрешать трудные вопросы, более совершенный. Кровопролитие еще не решает ничего.

Не понимаю, для чего я это пишу. Все последнее время занимает меня загадка: вокруг какой точки вертится сейчас моя жизнь и вон того солдата, что стоит за окошком, стругает палочку, и жизнь всех воюющих? Мы такие же, как всегда, даже спокойнее, веселее; никто не ссорится, мелочным быть стыдно; живем, ей-богу, чище, лучше, а центр, вокруг чего все вертится, переместился: он уже не тот, он не жизнь и смерть, а что? Не знаю. Ясно одно: я из мирного обывателя стал полуфантастическим существом; каждую минуту призван или убить, или умереть. И я не приспособился и не насобачился, а есть что-то в этом, чего не могу понять. Ну и к черту! В дверях деликатно сопит денщик Павел. Он принес пакет и растроган – видит, что пишу домой. Я пишу также и его жене длинные письма; Павел тогда становится напротив, прибавляет в лампе огоньку, и его скуластая рожа умиляется, начинает мигать ресницами; неестественным голосом, вздыхая и сопя, он обращается на «вы» к своей супруге; затем мы начинаем описывать походы, битвы и наши подвиги. Павел берет письмо, идет к костру, где всегда сидят солдаты, и взводный читает вслух написанное; солдаты слушают серьезно, качают головами, вспоминают про свои деревни. Во всем этом есть какая-то тишина, мне непостижимая… Прости, в пакете – спешный приказ о выступлении…

106