– Видишь ты – как черви, – повторил в раздумье другой голос.
Входит матрос; на нем поверх одежды парусиновая рубаха, парусиновые портки, грязные, даже совсем черные; на голове – детская шапочка с ленточками; он держит сковородку с прыгающим на ней салом и кусок калача; руки у него такие же черные, как сапоги; лицо румяное, с большими усами; он предлагает мне сала и чайку таким приятным голосом, что становится вкусно.
Орлов кончил писать и спрашивает, где доктор. «А я же не могу знать», – отвечает матрос. В это время в дверях появляется странная фигура: худой, чрезвычайно бледный мужчина с редкой и рыжей бородой; нос, углы губ, веки и борода висят у него вниз, как отмокшие; на голове – барашковая шапка, одет в синий какой-то капот с остатками серебряных пуговиц.
– Доктор, не хотите ли чаю с нами? – говорит Орлов.
Не ответив, доктор садится на стульчик; в руках у него – длинная палка, положив на нее руки, он смотрит на лампу.
– Хожу весь вечер, хожу – нет нигде свечки. Неприятно в темноте сидеть, – говорит он тоскливым голосом.
Орлов спрашивает его, не прибыло ли еще больных в команду, рассказывает про сегодняшний день. Мы беседуем о разных вещах, касающихся войны и не касающихся.
– Свечки нельзя найти здесь, как неприятно, – опять говорит доктор.
За все это время он ни разу не пошевелился.
После чая мы выходим на воздух, двигаемся мимо плетней и орешин вниз к потоку; от луны, чуть задернутой туманом, светло. Доктор с длинной палкой медленно идет за нами. Я обращаюсь к нему, говорю, что никогда в жизни не видел подобной красоты – сочетания моря, снега и цветов.
– Что-то мне мало нравится природа. Так, какая-то, – говорит доктор, – в Киеве лучше. – И, постояв, он возвращается в лагерь.
Мы переходим через мостик; на косогоре виден костер, темные фигуры солдат и профиль большой пушки.
– Ровно в половине седьмого она разбудит нас, – говорит Орлов. – Я вам советую дождаться обоза; вьюки пройдут около восьми часов, с ними и доберетесь до позиций.
Мы так же медленно возвращаемся; летучая мышь все время ныряет над головами, должно быть она привыкла, что около людей толкутся комары.
– Что это доктор какой мрачный? – спрашиваю я.
– Так. Он, знаете, из Киева, домосед, – отвечает Орлов, – человек очень все-таки хороший.
Доктора мы встречаем около домика.
– Достали свечку? – кричит Орлов.
– Матрос нажевал воска, устроил свечку; воняет очень, как у покойника, – отвечает доктор тихим голосом.
В комнате уже приготовлена мне походная постель: парусина, растянутая на множестве ножек, таких тонких, что страшно повернуться. Орлов ложится на кошме не раздеваясь, только сняв фуражку. Перед сном он копается в своем имуществе: ранце, где лежит смена белья, коробка папирос, бутылка коньяку и рыжая, простреленная папаха, – вынимает солдатскую газету, издаваемую в крепости, придвигает лампу и устраивается почитать на ночь, но я успеваю только повернуться на своей сороконожке – Орлов уже спит.
Разбудил меня глухой выстрел и грохот, долго катавшийся по ущельям. Я открываю глаза. Совсем светло, за окном – легкий туман и пощелкивают соловьи. Орлова уже нет в комнате; его голос, еще более хриплый, и голоса солдат слышны с крыльца. Матрос опять приносит подпрыгивающее на сковородке сало и чай в банках из-под варенья.
– Доедете с вьюками до питательного пункта, – говорит мне Орлов. – Лошадь оставите при палатке, а сами лезьте наверх, где стоит наша батарея; оттуда видны турецкая равнина и Хопа, ее сейчас обстреливают наши суда. В батарее спросите капитана Н. Милейший человек, он вас и завтраком покормит, да кстати не забудьте посмотреть на Маньку, на его денщика. Знаменитый денщик! Приготовляет баранину на тридцать восемь фасонов, пудинг из нее делает. Был с ним такой случай: сидел капитан с этим Манькой на горе, в снегу. Внизу – деревня, позади нее – турки; деревня пустая – одни куры бродят. Капитан загрустил, напала на него меланхолия. Манька все поглядывает на его благородие, видит: дело плохо. А на горе в ту пору одни только сухари ели. «Поесть бы вам курятины», – говорит ему Манька. Капитан чего-то буркнул в ответ, Манька ушел; а потом смотрят – он в деревне за курами бегает и турки по нем стреляют из окопов. Он все-таки одного петуха схватил да в кусты с ним, за камни. Притащил на гору и сварил. Капитан ему говорит: «Не могу же я тебе, дураку, за петуха крест дать. Не смей больше слезать с горы без моего разрешения».
Ровно в восемь часов прошли провиантские вьюки. Я сел на свою лошаденку и тронулся за ними. Узкая тропа вилась вдоль ущелья. Внизу в камнях шумел поток. С правой стороны поднимались то отвесные скалы, то откосы, поросшие рододендронами и чинарами; с левой стороны – обрыв.
Рододендроны в полном цвету; среди лапчатых глянцевитых листьев пылали темно-лиловые чаши цветов. На лавровишне распускались белые пахучие свечки. Встречались поляны, сплошь синие от фиалок. Тропа медленно поднималась в гору. Иногда из лиловых чащ рододендронов с шумом вырывались водопады и падали в пропасть. Лошади переходили воду осторожно, нюхали ее. На камешке сидел солдат; ружье и амуниция лежали подле; он мылил себе лицо, шею и бритую голову, фыркал, и вода текла с него совсем черная. Дальше шли два усталые солдата, неся в руках охапки цветов. Посреди тихой воды разлившегося водопада моя лошадь остановилась и принялась пить, переступая от удовольствия с ноги на ногу. У берега, между камней, прибита изодранная красная феска; на краю кручи, в ветвях одинокой мощной чинары, устроен насест, где сидел еще неделю назад турецкий наблюдатель, хозяин красной фески.